|
Станислав Алов Митино молоко
- Митя.
Он дернулся всем телом (что, уже пора?!), ощущая мягкое родное тепло кровати, которую
предстояло вот сейчас покинуть - ради ужаса, ужаса, ужаса...
- Митя! - голос матери переходил из нежной тональности в требовательную. - Нашему соне
пора в школу.
Не размыкая век, в темноте отчаянья, он перевернулся на другой бок и уперся носом в стену -
недоброжелательно прохладную и твердую. "Только не сегодня. Неужели выходные уже прошли?.."
- Митя, ты же будущий мужчина, - укоризненно сказала мать и строго добавила:
- Поднимайся. Немедленно.
В последнем слове - а слово было привычным - Мите постоянно слышалось нечто бесчело-
вечное. В его голове оно спонтанно делилось надвое: не медленно. То есть ему (Мите) не
давалось даже элементарного шанса просто потянуть время - успокоиться, подготовиться, что ли, к
новой, еще неизведанной казни. Мать была тверда, как стена семейного очага. Все кончено: нынче
точно был невыходной, а значит - невозможно спрятаться, отсидеться дома, негде спастись. Эти три
не - и как бы с трех сторон страха - хлестко всадили по ножу в Митино тельце. Он высвободил
из-под одеяла тонкую, похожую на колбаску, левую ногу и сделал первое движение к своему
ежедневному кошмару.
- Твое молоко в ранце, - умильно улыбнулась мать.
В школу, впрочем, Митя отправлялся не сразу. Сначала он опускался в лифте на три этажа
вниз и там, поглядывая на неумолимую стрелку часов, таился, копил бесполезные силы: благо, из окна
их квартиры не был виден подъезд - и мать не могла заметить, как сын "пропадает" минут на семь. В
класс же он впихивал себя чуть позже первого звонка. Кем-кем, а разгильдяем Митя не был по самой
своей природе, но привычка намеренно опаздывать укоренилась в нем прочно и надолго. Прогуливать
уроки вообще он никогда бы не решился, а потому приходилось выбирать меньшее из зол. С одной
стороны, конечно, входя в класс последним (вот речь учительницы ровно лилась за дверью, разгоняя
облака зевоты и всегдашнего шепотка - а вот ораторша застыла на полуслове с раззявленной пастью),
Митя не мог избежать всеобщего вниманья, а порой и дружного хохота, традиционно следовавшего за
дежурной фразой монстрихи (если то был, например, урок литературы): "а вот и наш князь Дмитрий"; -
но с другой стороны, таким наивным способом "князь" избавлялся от набора более губительных
утренних истязаний, зачинщиком коих, как правило, выступал вездесущий Юрик Птицын.
Юрик Птицын был. Был основательно и безжалостно. Юрик Птицын был сладострастный,
в чем-то даже талантливый садист, а внешне напоминал именно того жирного неуемного медвежонка,
что изощренно мучил Митю во сне (а позднее, бесстыдно обретя плоть, и наяву) еще с раннего детства.
Передвигался Юрик в сопровождении двух "шакалов" - Савенкова и Карпенко. Тех самых Карпенко и
Савенкова, которые однажды - дело было февральским утром - уронили Митю со ступенек школьного
подъезда - так, что он набил себе огромнейшую шишку об лед. Причем, сделали они это в присутствии
многочисленной публики и столь виртуозно (птицынская школа), что непосвященный мог бы
предположить, будто все произошло по чистой случайности. Савенков шел позади Мити и как бы не
нарочно выставил ногу именно тогда, когда Карпенко - ступавший перед Митей - как бы не намеренно
споткнулся и повалился назад. Митя мигом очутился на льду с головою, как ему сперва почудилось,
треснувшей надвое.
- Ой, как нехогошо получилось, - прогнусавил костлявый Карпенко: у него был заложен нос.
Однако спектакль, как посчитал его режиссер, завершен не был - требовался апофеоз.
Финальная сцена безусловно принадлежала Птицыну. Юрик возник у подножия ступенек (Митя
покорным зайчонком корчился под его нависшей фигурой, не предвещавшей ничего хорошего) и,
изображая услужливого товарища, потянулся к ранцу, слетевшему с владельца и валявшемуся в
стороне.
- Как же ты так, Митька? - протягивая ранец инстинктивно съежившемуся Мите, вопросил
Птицын. Как вдруг он остановился, игнорируя растопыренные Митины пальцы, и деловито произнес:
- Проверю: все ли цело...
Митя зажмурил одуревшие от боли глаза, в которых метались, такие же, как он сам, безумные
зайчики. Юрик же щелкнул застежкой (публика напряженно вглядывалась: что же дальше?) и -
медленно, как в кошмарном сне, кривя рот в пародийной гримасе плача - перевернул ранец кверху дном.
"Должен быть звонок. Где звонок?.." Из ранца послушной чередою - как обжигающий снег на лицо, как
спровоцированные-таки Митины слезы - посыпались вещи: тетради, учебники, кулек с булкой, красный
пенал, белая бутылка... Белая бутылка падала как-то особенно неспешно... И тут все зазвенело.
- Ай-я-яй, - тонко, по-птичьи, запричитал Юрик, торжествуя (фокус удался - он состоял в
финальном разоблачении самого фокуса: все случайное - не случайно). - У сыночка разбилась
бутылочка. Теперь мамка заруга-ает...
Мите было одиннадцать и он был ребенок нежный, хрупкий, словно молоко в прозрачном
сосуде, кое он ненавидел всей своей маленькой душой. Пресловутая бутылка с молоком, бережно
обернутая матерью в целлофан, и непременная булочка являлись символами его вселенской
незащищенности.
Если Митя изначально и не был "маменькиным сынком" - таковым его сделал Птицын. Юрик
находился повсюду - неотступной тенью, липким черным туманом, обволакивающим Митин мир. Юрик
охотился за своей жертвой всякую перемену... впрочем, нет, не всякую (это было бы слишком просто);
иногда он милостиво оставлял ее в покое - однако для того лишь, чтобы уже на следующей перемене
застать успокоившуюся было добычу врасплох. Юрик был абсолютно неутомим, горазд на выдумки и
всесторонне истязал своего подопечного (именно подопечного, ибо испытывал к последнему
чувства ревностные, почти родственные и никогда не позволил бы, к примеру, обидеть Митю без
собственного ведома): порою был банален и бесхитростно выкручивал руку в сладостном ожидании
слез, но чаще пытался еще и проявить остроумие - разумеется, так, как он сам его понимал. В своем
многострадальном ранце Митя мог обнаружить все, что угодно: рулон туалетной бумаги, баночку с
настоящими тараканами, а однажды даже - соску с синим ободком. Эти "знаки внимания" были, в
общем, не страшными и в чем-то даже милыми пустяками (так, что временами Мите представлялось,
будто Юрик и в самом деле как-то патологически, навыверт влюблен в него) в сравнении, скажем, с
судьбой Митиной туфли, полностью утопленной в унитазе, или с тем, как в том же школьном туалете
Митю однажды связали, перекрутив веревки через трубу отопления, и ему пришлось долго звать на
помощь. Но основным орудием Птицына были не вещи, не слова и даже не кулаки - то были люди,
толпа, кою в душе он наверняка презирал, но обожал направлять и ею травить, травить...
Как-то раз в начале алгебры Митя ощутил резкий едкий запах, а потом заметил, что в его
учебнике те страницы, которые требовались для занятия, склеены друг с другом каким-то сильным, на
редкость вонючим клеем. Но то было полбеды: через несколько минут его вызвали к доске - и под
жутковатый хохот сверстников он поднялся из-за парты вместе со стулом, решительно не желавшим
отлепляться от брюк. Митя растерянно смотрел по сторонам: вокруг были лишь мерзкие раскрытые
пещеры ртов, из коих как бы и струилось едкое зловоние. Только Юрик Птицын не смеялся - искрились
и презрительно улыбались одни его свиные глазки. Когда Митя схватился за спинку этого враждебного
стула и рванул его от себя... Самое гибельное и непоправимое (и пожалуй, являвшееся изюминкой той
птицынской забавы) в истории с клеем было то, что Митя на алгебре обыкновенно сидел с Марой -
предметом, как было всем хорошо известно, его безнадежнейших воздыханий. Ах Мара...
Мара вообще-то была Машей. Но в школе и во дворе все дети почему-то называли ее Марой:
то ли пытаясь как-то "замарать", что ли, ее чересчур яркую красоту; а то ли странное имя прилипло
потому, что было в Машиной внешности нечто от ведьмы. Митя не был единственным несчастным
влюбленным, мечтавшим о благосклонности Мары: таковых в школе - вздумай кто-нибудь построить их
всех отдельно, скажем, на первое сентября - набралось бы порядочно. Иное дело, что большинство из
них тщательно скрывали собственные чувства за напускными насмешками. Однако в присутствии Мары
смешки как-то затихали - ее побаивались: возможно, за неразговорчивость (а молчание этой
десятилетней девочки действительно было пугающим - не пустым); а быть может - за слишком
большие завораживающие зрачки, в коих поблескивала непонятная скрытая опасность для всех. Словом,
Мара также состояла в клане отверженных, только ее отверженность знаменовала собою - в отличии от
Мити - присутствие в ней некой чужеродной истинной силы. Даже всемогущий Юрик Птицын в
сравнении с огнем, полыхавшим в глазах Мары, казался желторотым цыпленком - со всеми его жалкими
фокусами и уловками. Птицын ненавидел Марины зрачки, как жесточайшего конкурента, но был
совершенно бессилен перед ними. Мара относилась к Мите чуточку лучше остальных - однако факт сей
не давал последнему ни единого шанса в делах любовных (да и какие такие "любовные дела" могли
быть у Мити вообще): Мара просто жалела его, как беспомощного котенка.
Событие - разом переменившее размеренный, как плавная пытка, ритм Митиного бытия -
случилось опять-таки зимой и на первый взгляд не несло в себе ничего сверхъестественного. На сей раз
все произошло - будто в зеркале, выворачивающем мир на изнанку - после уроков.
А день, кстати, выдался на редкость удачным: и Птицын особо не тревожил, и Мара была как-
то на удивление мила. Мите даже пришла в голову невнятно оформленная мысль об условности счастья,
кое проявляется лишь в сравнении черно-белых величин: то есть, случайная улыбка Мары - на фоне
избавленья от Птицынского ада - обращается почти что в сияние любви. Но счастье, как и любой сон,
оборвалось быстро - с последним звонком. Как это уже не раз бывало, пока Митя переодевался, куда-то
запропал проклятый ранец. Зная по опыту, что искать его бесполезно (мать Мити смутно переживала по
поводу его возвращений без ранца, но он как-то маловразумительно пояснял, что дескать оставляет
иногда ранец в школе, что мол так ему удобней), он обреченно поковылял домой, точно маленький,
разбитый душою старик, моля кого-то только об одном: не встретить по дороге Мару - хоть от
нее скрыть свой очередной позор. Несмотря на единственное желание души - унести это дурацкое
хлипкое тело отсюда как можно быстрее, раздвоившееся существо, бредущее по заледенелому асфальту,
двигалось медленно, преодолевая раннюю одышку (бремя страха): дышалось тяжко, все было
тяжко.
Митя миновал половину школьного двора - как вдруг нечто предательски твердое рухнуло
прямо ему на голову. В этой самой голове раздался словно бы треск разбитого стекла (бутылка из под
молока - понял Митя); после чего сверху послышался звук затворяемого окна. На льду лежал ранец.
И тут наступил предел. Митина душа получила окончательный Удар. Череда совершенных
над ним мелких и крупных изуверств образовала единую, абсолютно уже непереносимую муку. И вот
лопнуло. Стало ясно, что он - рассыпавшийся на куски человечек - не может более существовать в этом
ужасе, ужасе, УЖАСЕ... Где-то на периферии мысли всплыл голос матери: "Митя, ты же будущий
мужчина". И Митя, исполненный нечеловеческой ненависти (к себе в первую очередь), заорал во все
горло:
- Чтоб ты сдох, скотина!
Дети, до того спешившие домой, моментально остановились, уставившись на горланящего
мальчика в немом любопытстве. Каждый из них интуитивно почувствовал: что-то не так, равновесие
жизни нарушено. А на ступеньках подъезда - как и в Митиных зареванных глазах - внезапно
оформилась знакомая жирная фигура.
- Это ты мне кричал? - зычно поинтересовалась фигура, порывисто недобро дыша, и,
не дождавшись ответа, ринулась к Мите. Тот рванулся, побежал со всей мочи, со свистом вбирая в себя
морозный воздух. Напрасно. Вот уже навалилось. Корежа. Кромсая. Шмякая носом об лед. Вот сейчас и
конец. Вот и хорошо. На куски. Ужасно. Ужасно больно...
- Кто... кто это сделал? - спросила мать, глядя на его разбитый нос и кровавый синяк под
глазом, - спросила очень жестко, хотя и сквозь слезы. Он промолчал.
- Кто бы они не были, - твердо произнесла мать, нервно роясь в аптечке, - эти ублюдки
заслуживают смерти.
Первая же новость, которую узнал Митя, возвратившись в школу (а он не посещал занятий
вот уже почти две блаженные недели), была удивительной, светлой, освобождающей: Юрик Птицын...
странно даже подумать - такого с ним никогда не случалось... непобедимый и грозный Юрик
заболел - и заболел серьезно. По школе ходили слухи о воспалении легких.
"Видно, простудился, когда меня бил", - решил Митя. А еще он решил, что - поделом, что, в
общем, так и быть должно. Впервые в небе его маленькой жизни засияло давно забытое слово
справедливость. "Наверно, валяется в кровати и пьет горячее молоко", - с некоторым даже
злорадством представил Митя. Неуправляемая фантазия как-то сама поскакала дальше. И вот уже перед
глазами поплыла гадкая, но крайне приятная Митиному взору, вереница образов. Студенистое Юриково
тело на смятой постели. Скребущая боль в легких. Удушающий запах лекарств. Озноб. Монотонное
тиканье часов, пульсирующих на тумбочке. Та же пульсация в распухшей от температуры голове -
только не в такт. Отвратительно рознящиеся удары, фатально не способные достичь единства. Как же...
Как же соединить их в одно? Вот тогда был бы шанс... спастись... Разрушенное ноющей болью
пространство комнаты. Пространство, выпивающее из тела влагу жизни. И шепот в бреду: "Митька...
Прости, Митька..." И мать Юрика - такая же раздувшаяся жаба, только побольше - протягивает кружку
с молоком: "Юрочка, милый, ну попей. Попей, солнышко. Может, легче станет..." "Не
станет", - вдруг ободряюще и ласково шепнул незнакомый голос внутри Мити.
В классе властвовал хаос. Даже учителя ощущали неясное беспокойство. Савенков и тощий
Карпенко присмирели без направляющей силы и ходили теперь какие-то неряшливые, потерянные,
точно утратили сам смысл бытия.
"А хорошо бы они... - подумалось Мите на географии, - вот тоже взяли и..." - тут он неожи-
данно встретился взглядом с Марой: в ее пепельных глазах читалось странное вниманье.
На следующий день директриса была сама не своя. Подумать только - двое в один день, да
еще и оба из одного класса... Она, словно преодолевая сопротивление враждебного воздуха, втиснулась
в этот самый класс. Урок геометрии был прерван заранее. Все ждали некоего сообщения.
Директриса, будто стеснительная девочка, молча проследовала к доске, замялась, заправила за ухо
крашеный хною локон и наконец выпалила:
- Дети... - словно смутившись от внезапной громкости собственного голоса, она прокашля-
лась. - Простите... Дети. Сегодня мне. И всем нам. Очень тяжело... Мы потеряли... двух наших
учеников. Не столь уж важно, что они были далеко не отличниками...
"Боже, о чем я?" - укорила директриса саму себя и поправила слегка сползшие очки.
- Неважно. Важно, что их нет больше с нами. И никогда не будет...
Класс уже догадался, о ком идет речь: места Савенкова и Карпенко пустовали.
- А все почему? - вопросила директриса, обвела страдальческим взором класс и неопределен-
но шмыгнула носом в платок: то ли сморкаясь, то ли сдерживая потенциальную слезу. - Потому, дети,
что эти наши ученики были беспечны... нет, даже не беспечны, - она сняла очки и принялась протирать
их все тем же платком. - Их поведение совершенно непростительно. Из-за глупого мальчишеского
желания побаловаться...
Словом, речь получилась весьма пространной. Митя понял одно: вчера вечером Карпенко с
Савенковым забрались на чердак новостройки, стоявшей напротив школы, и попытались учинить там
очередную каверзу - замкнуть провода в главном трансформаторном щите, чтобы устроить короткое
замыкание и обесточить дом. И это им удалось. Правда, с одной оговоркой - сделали они это
собственными телами.
Митя сладко дремал в своей уютной постели. Теплое одеяло заботливо прикрывало его тело
от любого зла, сосредоточенного за окнами. Подушка была мягкой и дружественной, нежно
обволакивая его приятно сумбурные мысли.
Митя уже знал о своей власти - чуде, пришедшем извне. Знал, что
изменился. Каким образом? Почему? А может, он всегда был таким? Говоря откровенно, эти
вопросы его не особенно волновали. Он чувствовал, что становится мужчиной. Так вот, что это
означает. Теперь он может почти все. Да почему, собственно - почти? Просто он милостив. А
эти две твари вполне заслужили собственную участь - за все, что сотворили с ним, за его
молоко.
Тихонько приоткрылась дверь. Мать поглядела на сына, укутавшегося в одеяло: "Солнышко
мое. Кажется, спит".
- Спокойной ночи, Митенька, - прошептала она, и полоска света исчезла.
Митя завернулся в одеяло еще плотнее и улыбнулся своим мыслям. Мир устроен правильно.
За все, за все будет расплата. Интересно, кстати, а как там Птицын? - Митя даже еле слышно рассмеялся
от сознания полного и окончательного счастья.
Так - посмеиваясь, с этим риторическим вопросом в голове - Митя и уснул. Ему пригрезилось
бескрайнее алое небо. И небо было горячим, как гигантская сковорода. И небом этим владел только он
один - Митя. Правда, во сне его почему-то звали Ваалом. Так летел маленький ангел мести Ваал:
переполненный древней несокрушимой силой, раскаляя собою воздух, поджаривая заживо случайных
птиц. Предстояло сжечь еще великое множество душ.
Мара сегодня была очаровательна необычайно - как сама весна, начинавшая щебетать за
окнами школы - и кажется, даже обращала на Митю свой дымчатый взор значительно чаще, чем прежде.
Еще бы она не обратила... Впрочем, в последнюю неделю (неделю, надо сказать, весьма неудачную для
тех, кто когда-либо обидел Митю) его не покидало подозрение, что Мара знает о нем, что она,
возможно, обо всем догадалась - и потому так глядит на него. "Ничего. Ничего, - размышлял
Митя. - Мы теперь похожи. И она точно будет моя. Ведь я так хочу".
Когда после уроков Мара сама подошла к нему и предложила, чтобы он проводил ее домой,
Митя даже раскраснелся от счастья и полностью утвердился в собственном могуществе.
- Я давно хотела поговорить с тобой, Митя... - начала Мара, когда они отстали от прочих
детей и направились сквозь глухие гаражи к ее старенькой пятиэтажке.
- Да... - Митя с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться: он ощущал себя заправским
кукловодом.
- Ты... Ты знаешь?..
- Конечно, - уверенно прервал ее Митя. - О твоих чувствах? Я всегда знал, что ты когда-
нибудь...
- Ты не понял. Ты знаешь о том, что стало с Птицыным?
- Ай-я-яй, - неожиданно для себя причмокнул губами Митя. - Молоко-то сыночку не помог-
ло... А что с ним? - уточнил он на всякий случай.
- Не притворяйся. Птицын умер в больнице. Вчера. В школе еще не знают.
- Правда? - почти не удивился Митя, пытаясь хоть как-то подавить заклокотавший в груди
восторг. - И что? Тебе его жалко?
Мара остановилась и серьезно посмотрела на него.
- Не в этом дело. Я чувствую...
- Что же?
- Чувствую, что все это... сделал ты. И с Савенковым. И с Карпенко тоже. И с другими.
- А что, если это так? И откуда ты знаешь про Птицына? - Митя попробовал
схватить Мару за руку, но та порывисто отстранилась:
- Не важно.
- Не играй со мной, - мрачно предупредил Митя.
- Как же я тебя презираю! - в огромных Мариных зрачках отчетливо засверкал гнев. - Ты так
и остался ничтожеством.
- Замолчи!
Мите захотелось ударить ее, заставить проглотить собственные слова, изжить со свету. Но
Мара не унималась. Наоборот, слова лились из нее сплошным неудержимым потоком:
- Ты даже стал хуже. Да! Жалкое насекомое, которому дали то, что ему не принадлежало. Ты
просто слизняк. Жестокий младенец. Где твоя соска?..
- Заткнись!
- Ты ничего не понял. Я... - Мара на мгновенье замолкла, и вдруг голос ее сделался стальным:
- Я дала тебе эту Силу!
- Что?!
- Я отдала тебе ее. Всю! Понимаешь? У меня теперь ничего не осталось. Только я сама. Я
считала, тебе она нужней. Я надеялась, ты станешь сильным и чистым. А ты... ты способен лишь на
мерзости.
- Заткнись! - заорал Митя. - Ты все равно будешь моей! Ты осталась такая же. Я знаю. Ты все
лжешь. Но я и тебя одолею! Потому, что я сильнее! Сильнее всех! Мое имя Ваал!
Он задыхался от злобы, от осознания того факта, что он не избран небом, что всего-навсего
какая-то сопливая ведьма из жалости...
- Я-то думала, - внезапно всхлипнула Мара, - ты когда-нибудь назовешь меня... Машей.
- Какой еще Машей?! - завопило то, что было Митей. - Да ты просто маленькая сучка! И
сейчас ты отведаешь моего молока!
Он сгреб ее в охапку, заткнул рот и потащил в еще голые кусты за гаражами, в грязь. Он
принялся стаскивать с отчаянно царапающейся Мары юбку, разрывая податливую ткань. Через минуту
он победно осознал: Ваал наконец-то стал Мужчиной.
|
|
|
|